Тут голос Марины Владимировны сорвался. Впервые за весь рассказ. Она встала и выпила холодной воды.
— Сказала, что ее мать рассказала, как много я для них сделала, и что она не забудет этого. Так и поговорили. С тех пор она иногда звонит мне. Не знаю, почему. Может, тоска на чужбине заела. Может, зов крови. Не знаю. А на меня ее звонки как удар колокола действуют. Я же знаю, что виновата перед ней, но изменить я ничего не могу. Моя сегодняшняя жизнь, ты, твой отец — все это слишком дорого для меня, чтобы рисковать. Прошлого уже не вернуть, не исправишь, надо смотреть вперед. Ты меня понимаешь?
Ольга молчала. Раскачивалась на стуле как загипнотизированная. Потом встрепенулась, поняв, что мать ждет ее ответа.
— Теперь ты ей все расскажешь? Теперь, когда я знаю, ты ей признаешься?
— Зачем? Травмировать ее лишний раз? Травмировать отца, он-то тут при чем? Это мои грехи, зачем портить ему жизнь? Чтобы он понял, что его всю жизнь обманывали? Разве тебе не жалко отца? А Рита… Что это изменит? Она может начать ненавидеть меня. Так она считает, что есть в жизни человек, который когда-то помогал ей по доброй воле. А если узнает правду, поймет, что все гораздо хуже. Зачем?
— То есть…
Ольга говорила, словно читала по слогам.
— То есть ты не станешь ничего говорить.
— Нет. Ты думаешь, есть смысл?
— При чем тут то, что я думаю?
— А зачем тогда я тебе все это рассказываю? Мне важно твое мнение.
Она серьезно? Ольга всматривалась в ее лицо. Нет, она это серьезно? Ей важно ее мнение? С каких пор? Когда ей вообще было по-настоящему важно чье-то мнение? Человек, всю жизнь проживший из расчета, как бы покомфортнее пойти на соглашение со своей совестью, человек, живший с таким грехом на сердце, теперь спрашивает ее мнение?
— Ничего тебе не важно, мама. Чепуха все это. Ты ждешь, что я скажу, что я понимаю? Ты просто хочешь получить индульгенцию от меня, да? Со спокойной совестью делать вид, что ничего не случилось, и продолжать жить, как жила? Но я не скажу. Потому что я не по-ни-ма-ю.
— Я не жду, что ты поймешь. Ты не сможешь, пока не окажешься в моем положении. Легко играть в героев, когда нечего терять. А когда есть что терять, приходится делать выбор.
— Неправда. Тогда… тогда, когда ты отказалась от нее, у тебя еще ничего не было. Кроме нее. Тебе было нечего терять.
— Нет, не так. У меня было будущее. Чернокожий ребенок мог отнять у меня его.
— Когда ты спала с ее отцом, ты не думала о его цвете кожи, я полагаю.
Мать вспыхнула, как от пощечины. Ольга никогда так с ней не разговаривала. Но сейчас не до этого.
— Я увлеклась, я питала романтические иллюзии, что уеду с ним куда-нибудь. Но это так быстро развеялось, что я даже оглянуться не успела. И уж тем более я не планировала ребенка.
— Тем более темнокожего ребенка, да?
— Ну что привязалась к слову? Я вовсе не хотела сказать, что меня коробит ее цвет кожи…
— Ее… Тебе даже трудно по имени назвать свою дочь.
— Ты утрируешь.
Ольга встала и механическими движениями убрала чашку из-под кофе со стола и выбросила пустую коробку из-под йогурта в мусорное ведро. Когда она уходила к себе в комнату, услышала окрик в спину:
— Оля! Вернись! Мы не договорили! Ты должна выслушать меня, Оля!
Она не обернулась. Она собрала сумку с вещами, документы и направилась к выходу. Мать бегала вокруг нее, плакала. Умоляла поговорить. Обсудить. Ольга хлопнула дверью. Что тут можно было обсуждать? Они сами внушили ей с детства, что не стоит изменять своим принципам. Все они были жутко принципиальные и гордились этим. Отец — тем, что не изменил любви к науке и не поступился честью в угоду взяткам и сомнительным сделкам, мать — тем, что сама добилась успеха в жизни и освоила ранее неведомые ей азы бизнеса, Ольга — тем, что довольно быстро двигается по карьерной лестнице и имеет все шансы добиться скорого успеха на работе. И главное, чем семья Пановых дружно гордилась, была непримиримость к подлости. Что угодно, но только не подлость. В этом они были единодушны. И если заходила речь о чьем-то подлом поступке, то тут уж они могли возмущаться до хрипоты, тут неважно было, чью область деятельности или чью жизнь это затрагивало. Мнения никогда не расходились.
А вот теперь мама просит ее выслушать? Что еще могла она рассказать? Она всю жизнь лгала им, всю жизнь двуличничала, она предала и того ребенка, и свою семью. Ольге необходимо было время подумать над всем этим. Она не могла думать, находясь рядом с матерью. Ее присутствие стало напрягать ее. Как включенный обогреватель в разгар жаркого лета.
Она ушла. Просидела полдня в кафе, проглотив чашек десять крепкого кофе, пока сердце не застучало, как свихнувшиеся часы. Потом позвонила Димке и попросила забрать ее оттуда. Димыч не стал спрашивать, в чем дело. Что дело швах, можно было догадаться и без слов, просто по ее лицу.
— Только не спрашивай меня ни о чем, ладно, Димыч? Я так устала, мне надо выспаться. И все.
Он взял ее сумку с вещами и понес к своей «десятке». Что там случилось — неизвестно, но оно перевернуло мир Пановой с ног на голову. Ему стало жалко свою подругу. Он поцеловал ее бледные губы и повез к себе домой. Панова равнодушно смотрела на безликие окна домов. Сколько еще лжи скрывается за благовидными шторами?
Марина Владимировна Панова выкурила две пачки сигарет, выпила полпузырька корвалола и теперь сидела у окна на кухне, ощущая себя как в липком тумане. Перед ней на столе лежали яблоки, которые тоже, как ни странно, пахли корвалолом. Или она так много его выпила, что у нее уже начались галлюцинации? Галлюцинации не были для нее новостью. Они преследовали ее уже давно, больше тридцати лет. Хотя нет, меньше. Поначалу, когда она еще время от времени навещала Риту, отдавала на нее почти все деньги, что получала от родителей, видения и страхи меньше терзали ее. Она видела ее, она убеждалась, что за ней хорошо смотрят, что она ни в чем не нуждается, и могла уговорить себя спать спокойно.